Тётя Саша молчала, видимо, и она разобрала в голосе упрямое семейное «надо». Лишь когда Илья Ильич, словно проверяя на прочность, пристукнул ладонью по столешнице, старушка тихо посетовала:
— Ну куда ж ты? Мнемона три истратил, не меньше…
Всего три мнемона? Илья Ильич перевёл дух.
— Сделай уж тогда и чайку. Я-то тебя угостить не смогу, изнищала вконец.
Илья Ильич разжал кулак, денег в котором и впрямь вроде не убавилось, и протянул старухе мнемон.
— Куда столько? — замахала руками та. — Для этого дела пары грошиков хватит.
Тётя Саша взяла с ладони две лямишки, зажала их в сухоньком кулачке, и тут же чайник закурился ароматным паром, а в сухарнице возникла горка яблочной пастилы.
— Ты уж не серчай, я вместо сахара пастилку припомнила, люблю я её грешным делом. А сахар моим зубам не поддаётся. Зубы у меня по сей день свои, но тоже из отработки.
Илья Ильич кивнул и стал разливать чай. Тётя Саша уселась напротив, взяла чашку. Всякое движение получалось у неё с простотой грации, как в более поздние годы умели лишь немногие особо одарённые актрисы. А если пытаться подражать подобным манерам, то ничего не получится у неумной дуры, кроме жеманно оттопыренного мизинца.
— Так вот, Илюшенька, — промолвила тётя Саша, беззвучно отхлебнув горячего чая, — знаешь, как на поминках говорят о дорогом покойнике: «Он будет вечно жить в наших сердцах». Этакая самоуспокоительная фигура речи… А на деле получается самая что ни на есть истина. Мы все здесь существуем до той поры, пока живые нас помнят. Тебе потом всяких глупостей наговорят, вымыслов и домыслов, да и просто бредней — неумных людей всюду хватает, но доподлинно известно только одно: покуда нас вспоминают — мы есть. И монетки, что у тебя в кошельке звенят, — это не деньги вовсе, а людские воспоминания. Помянул тебя кто добрым словом, а хоть бы и злым, и сразу в твоём активе денежкой больше. Одно воспоминание — один мнемон. А если этот человек при твоей жизни тебя не знал, а только потом о тебе услышал, то и монетка тебе достаётся маленькая — грошик.
— Лямишка? — переспросил Илья Ильич.
— Ой, их как только не называют! Раньше грошиками и поминальничками называли, сейчас чаще копеечками и этими… лямишками. Я жаргона не люблю, а молодые его легко принимают. А большая монета, настоящее воспоминание, она всегда называется «мнемон». Это от греческого мнемоникон…
Илья Ильич кивнул, показывая, что хотя классической гимназии на его долю не досталось, но настолько он языки знает, и тётя Саша, не вдаваясь в лишние объяснения, продолжила рассказ:
— Так вот, кроме нихиля и человеческой памяти, здесь нет ничего. Хотя нихиль — это и есть самое настоящее «ничто». Конечно, люди и тут верят во всякое и думают, что, кроме прожитой, им ещё какая-то жизнь полагается, но уж прости старуху, я в эту ерунду и при жизни не больно верила, я же бесстужевка, в народ ходила по молодости лет. Потом перед смертью, в Гражданскую, насмотрелась я на русский народ… Даже в церковь начала хаживать, чтобы хоть этим досадить торжествующему хаму. Но в бога верить всё равно не стала, в ком однажды разум проснулся, того эти глупости уже не прельстят.
Вот, оказывается, из каких времён идёт его вольномыслие!
— Тётя Саша! — воззвал Илья Ильич. — Я ведь тоже неверующий. Ни в молодости не верил, ни тем более перед смертью.
— Вот и хорошо, — улыбнулась старуха, — а то говорят, сейчас снова стало модно молитвы гундосить. Так ты знай, если кто о божественном с тобой заговорит, то это или дурак, или мошенник. Вернее, что второе: говорит о душе, а прицеливается к деньгам. Память о тебе украсть хочет, чтобы самому послаще жить. Ведь у нас с помощью мнемонов можно… не всё, конечно, но очень-очень многое.
— Это я уже знаю, — сказал Илья Ильич. — Зажимаешь деньги в кулаке, желаешь, и пожалуйста, получи — хоть пастилы к чаю, хоть вечную молодость…
— Вечной молодости как раз и не получишь. Получить можно только то, что у тебя при жизни было, что ты помнишь или можешь помнить. Вот пастилы я за одну лямишку полфунта придумала, а вздумала бы захотеть какой-нибудь олла-подриды, о которой кроме названия и знать ничего не знаю, то ничего путного у меня бы не получилось, только деньги бы извела. Конечно, здесь тоже можно кое-чему научиться, но всё равно получаться будет хуже и дороже, чем то, что знал при жизни.
— А! — воскликнул Илья Ильич. — Афоня, тот сыщик, что меня нашёл, говорил, что ему четверть смирновской водки в три лямишки обходится, а молодые так не умеют. Теперь понимаю почему.
— Значит, он её при жизни пил, — покривив губы, произнесла тётя Саша. — Что ж, тоже мастерство, сейчас таких уже немного осталось. По питухам память непрочная.
— И куда деваются те, кто забыт всеми и навсегда?
— А ты на меня взгляни, Илюшенька. Могила моя на Смоленском кладбище давно с землёй сровнялась, из живых людей, кто меня знал, ты был последним, и даже документов обо мне никаких не сохранилось после стольких-то войн. А время идёт, и каждый день просто за то, что дышишь, у тебя убывает по одной копеечке. И как последняя монетка уйдёт, то и сам рассыпаешься серой пылью. Нихиль — это же небытие, беспамятство это… Некоторые, конечно, и здесь приспособились, зарабатывают, кормятся при тех, кто позже пришёл, вроде как Афоня твой. Но таких мало, и не потому, что желающих нет, а просто не всякому удаётся. Ведь даже у новоприбывших денег не так много, как кажется. Живые, они о живом думают, им дорогих покойников вспоминать некогда. Оно, конечно, обидно, но правильно. Живые и должны думать о живом.