— Вот видишь, как существую? — щебетала бабулька. — Хорошо хоть вообще жива, я уж полста лет как в трущобы скинута, а вот живу, твоими молитвами, Илюшенька, исключительно твоими молитвами…
— Простите, — неуверенно проговорил Илья Ильич, — дело в том…
— Не припоминаешь, да? — Старушка понимающе улыбнулась. — Теперь, Илюшенька, это уже и не важно. А я вот тебя хорошо помню. Кудрявчик ты был, словно ангелок, а баловник — до ужаса! Не ребёнок, а малолетний Сергей Есенин. Всё на полку норовил забраться, на эту вот самую…
Взгляд Ильи Ильича и впрямь приковала полочка — единственный предмет, который среди общей обветшалости выглядел прочно и, казалось, излучал основательную антикварную добротность. На полке ровным строем вышагивала шеренга резных слоников — отголосок забытой моды на всё китайское.
Впереди, задрав трубящий хобот, шествовал самый большой слон, нагруженный самыми объёмистыми тюками, за ним двигался слон поменьше, следом ещё меньше… и так до самого крошечного слоника ростом едва в полсантиметра. Но и этот седьмой слон так же громко трубил, как и большие братья, и так же нёс хозяйке полные тюки лучшего китайского счастья.
— Тётя Саша?.. — выговорил Илья Ильич имя, которое знал всю жизнь, но никогда прежде не произносил, поскольку в упор не помнил старуху, жившую лишь в семейных преданиях. Да и сейчас не вспомнил бы про неё, если бы не навязчивая картинка: слоники, нагруженные счастьем. Она приходила ему в голову всякий раз, когда речь заходила о раннем детстве, ведь это было первое осознанное воспоминание — резные безделушки, поразившие младенческое воображение, и имя, навеки привязанное к игрушечному каравану.
— Вот видишь, Илюшенька, вспомнил, — закивала старушка.
Она ещё что-то говорила, Илья Ильич не слышал. Удушающей волной накатило осознание, что происходящее — правда и, значит, он увидит всех, кого никогда не надеялся встретить. Какая глупость, стоило ждать бесконечную прорву лет… Люда поступила гораздо умнее, когда проглотила свои таблетки и ушла навстречу сыну.
— Они все здесь? — выдавил Илья Ильич сквозь перехваченное горло. — Сын у меня, тоже Ильёй зовут…
— Здесь, — призналась тётя Саша. — Которые живы, те здесь.
Она подняла прозрачные, вымытые временем глаза и спросила:
— Странно слышать такое? А ведь в загробном царстве, Илюшенька, люди тоже умирают. Я бы уже давно порошком от клопов рассыпалась, пиретрумом, если бы не твои заботы. А сынок твой здесь. Повидаетесь.
— Тётя Саша! — взмолился Илья Ильич. — Ради всего святого, как мне его увидеть? Я с вами потом поговорю, и всё остальное потом, а сейчас мне бы Илюшку повидать. Знаю я, что он изменился, за столько-то лет, что не таким стал, как помнится… И что все люди здесь меняются — тоже знаю. Не надо меня ни к чему готовить, я сам разберусь, только скажите, как к сыну попасть?
— Не будет тебе никакого «потом», — вздохнула тётя Саша. — Я ведь последний день доживаю. Вот ты умирал в этом… как его?.. в доме призрения и знал, что умираешь. Так и я знаю, что мне небо коптить осталось часа два, не больше. Во мне и сути-то человеческой уже почти не сыскать.
Илья Ильич вздрогнул и замолчал. Да и что можно сказать в такой ситуации: «Простите, я не знал»? Вот тебе и «тот свет»! Вот тебе и бессмертие души!
— Брось, Илюшенька, не расстраивайся, — ласково, словно прежнего младенца, успокоила тётя Саша. — Я своё отжила ещё в прежней жизни, а это всего лишь довесок. О нём жалеть нечего… Побудь со мной эти два часа, а там и пойдёшь к своему ненаглядному.
Илья Ильич покорно кивнул, отодвинул гнутоногий венский стул и уселся.
Стул беззвучно развалился, Илья Ильич, взметнув тучу серой пыли, упал на пол.
— Осторожнее! — страдальчески вскричала тётя Саша. — Тут ничего нельзя трогать, видишь, одна отработка кругом, чуть коснёшься — всё в пыль рассыпается. Я уж который месяц сплю ровно собачонка на полу у двери.
— Я сейчас поправлю! — Илья Ильич, даже не отряхнувши костюм, полез за висящим на шее кошельком, высыпал горсть монет. Он уже понял, что комната представляет собой такую же развалину, как встреченный в нихиле раёк, а с помощью пригоршни мнемонов можно вдохнуть в неё призрак жизни.
— Не надо, — остановила его старуха. — На мой век хватит, давай уж поговорим стоя. Перипатетики, прогуливаясь, беседовали, а мы с тобой постоим. И тратиться ради меня не вздумай.
— Да что вы всё о деньгах? — не выдержал Илья Ильич. — У меня их труба нетолчёная.
— Вот и побереги, — голос тёти Саши был по-учительски серьёзен, — потому что это не деньги. Давай, пока время есть, я тебе всё по порядку расскажу. Только не перебивай, а то так и будем бродить вокруг да около.
— Хорошо, — согласился Илья Ильич, с удивлением заметив, что в его голосе звучат те же категоричные, видимо семейные, нотки. — Только сначала…
Призрачный стол налился сосновой твёрдостью, уцелевшим стульям вернулась ореховая фактура, даже скатерть, уже наполовину сползшая пыльной отработкой, вновь засияла крахмальной белизной. Чашки в посудной горке зазвенели чистым фарфоровым звоном, серебряный чайничек над призраком спиртовки засиял. Руке было жарко, и Илья Ильич старался не думать, сколько мнемонов и лямишек, которые, оказывается, вовсе не деньги, улетает сейчас. Илья Ильич боялся, что, когда он узнает правду, он уже не сможет вот так, безоглядно тратить эти мнемоны, а вернуть комнате былой вид казалось совершенно необходимым. Даже сейчас холодок предчувствия продрал по спине и стыдно обрадовала услужливо припомненная Афонина фраза: «Чинить в сто раз дешевле, чем новое создавать».